Джун сидела у них долго, боясь и вместе с тем страстно надеясь, что разговор зайдёт о Босини.
Но, скованная какой-то безотчётной осторожностью, миссис Септимус Смолл не проронила ни единого слова на эту тему и не задала Джун никаких вопросов о Босини.
Отчаявшись, девушка наконец спросила, в городе ли Сомс и Ирэн – она ещё ни с кем не видалась.
Ответила ей тётя Эстер:
– Да, да, они сейчас в городе и вообще никуда не ездили. Там, кажется, вышли какие-то неприятности с домом. Ты, конечно, знаешь об этом! Впрочем, лучше всего спросить тётю Джули!
Джун повернулась к миссис Смолл, которая сидела в кресле, выпрямившись, сжав руки, уныло скривив лицо.
На вопросительный взгляд девушки она ответила молчанием и нарушила его только для того, чтобы спросить, надевала ли Джун тёплые носки на ночь, – в горных отелях, должно быть, очень холодно по ночам.
Джун ответила, что нет, она терпеть не может кутаться, и собралась уходить.
Безошибочно избранный миссис Смолл способ ответа – молчание – сказал ей больше, чем любые слова.
Не прошло и получаса, как Джун добилась правды на Лаундес-сквер, у миссис Бейнз, поведавшей ей, что Сомс привлекает Босини к суду из-за отделки дома.
Вместо того чтобы расстроить Джун, новость эта принесла ей какое-то странное успокоение, словно предстоящая борьба сулила новую надежду. Она узнала, что дело будет разбираться приблизительно через месяц и что у Босини почти нет шансов на успех.
– Я просто боюсь думать об этом, – сказала миссис Бейнз, – для Фила это будет ужасно, вы же знаете – он совсем без средств, у него сейчас очень тяжёлое положение. И мы ничем не можем помочь. Мне говорили, что ссуду дают только под солидные гарантии, а у него ничего нет, решительно ничего.
Она очень располнела за последнее время; организация осеннего сезона была в полном разгаре, и на письменном столе миссис Бейнз грудами лежали меню обедов, составленные для всевозможных благотворительных сборищ. Её круглые, как у попугая, серые глаза многозначительно посмотрели на Джун.
Румянец, вспыхнувший на юном серьёзном личике девушки – должно быть, она крепко надеялась на что-то, – её внезапная мягкая улыбка впоследствии часто приходили на ум леди Бейнз (Бейнз получил титул лорда за постройку «Народного музея изящных искусств», который потребовал огромного штата служащих и доставил очень мало радости тем, для кого предназначался.) Воспоминание об этой перемене, такой заметной и трогательной, словно цветок распускался у неё на глазах или первый луч солнца блеснул после долгой зимы, – воспоминание обо всём, что последовало дальше, часто настигало леди Бейнз совершенно непонятными, неуловимыми путями именно в те минуты, когда мыслями её владели самые серьёзные дела.
Визит Джун пришёлся как раз в тот день, когда молодой Джолион присутствовал при свидании в Ботаническом саду, и в этот же самый день старый Джолион явился на Полтри в контору своих поверенных «Форсайт, Бастард и Форсайт». Сомса не было, он уехал в Сомерсет-Хаус; Бастард зарылся с головой в груды бумаг в том малодоступном помещении, которое ему отвели, чтобы выжать из него как можно больше работы; но Джемс сидел в приёмной и покусывал ногти, с мрачным видом перелистывая дело «Форсайт против Босини».
Этот рассудительный адвокат позволил себе в виде роскоши некоторое беспокойство в мыслях по поводу «щекотливого пункта», но такое беспокойство вызывало у него только приятное оживление, потому что здравый смысл говорил ему, что на месте судьи он не обратил бы внимания на этот пункт. Однако Джемс боялся, что Босини будет объявлен несостоятельным должником и Сомсу все равно придётся оплатить отделку дома плюс судебные издержки. А позади этой осязаемой причины для опасений стояла неуловимая тревога; она маячила где-то далеко – смутная, грозящая скандалом, путаная, как дурной сон, и тяжба была только внешним, видимым выражением её.
Джемс поднял голову навстречу старому Джолиону и пробормотал:
– Здравствуй, Джолион! Давно не виделись. Я слышал, ты был в Швейцарии? Этот юнец Босини окончательно запутался. Я знал, к чему все это идёт!
Он протянул старшему брату бумаги, поглядывая на него с сумрачным беспокойством.
Старый Джолион молча читал дело, а Джемс смотрел себе под ноги, покусывая ногти.
Наконец старый Джолион бросил бумаги на стол; они упали с мягким шелестом на груды показаний «по делу покойного Банкома» – одной из бесчисленных ветвей разросшегося плодоносного древа тяжбы «Фрайер против Форсайта».
– Не понимаю, – сказал он, – зачем Сомсу понадобилось поднимать такую возню из-за нескольких сотен фунтов? Я думал, что он состоятельный человек.
Верхняя губа Джемса сердито дрогнула: он не выносил, когда сына уязвляли именно в этом.
– Дело не в деньгах, – начал он, но, встретив взгляд брата – прямой, суровый, критический, – запнулся.
Наступила тишина.
– Я пришёл относительно завещания, – сказал наконец старый Джолион, теребя кончики усов.
Джемс сразу же заинтересовался. Кажется, ничто другое не могло так расшевелить его, как вопрос о завещании: завещание есть величайший акт, конечная опись имущества, последнее слово, определяющее цену человеку. Он позвонил.
– Принесите завещание мистера Джолиона, – сказал Джемс испуганному черноволосому клерку. – Хочешь изменить что-нибудь?
И в голове у него пронеслась мысль: «Ну, кто же из вас богаче?»
Старый Джолион положил завещание в боковой карман, и Джемс с огорчённым видом завозил под столом ногами.
– Говорят, ты сделал хорошие покупки за последнее время, – сказал он.