Несмотря на все труды Эмили, обед, который подавали Уормсон и лакей, прошёл почти в полном молчании. Дарти сидел надутый и пил всё, что попадалось под руку; сестры вообще редко разговаривали друг с другом. Джемс раз только спросил, где Джун и что она сейчас делает. Никто не мог ответить на этот вопрос. Он снова погрузился в мрачное раздумье. И только когда Уинифрид рассказала, что маленький Публиус подал нищему фальшивую монетку, Джемс просветлел.
– А! – воскликнул он. – Сообразительный мальчишка. Из него выйдет толк, если он и дальше так пойдёт. Умный мальчик, одно могу сказать!
Но это был только проблеск.
Блюда торжественно следовали одно за другим, электричество сияло над столом, оставляя, однако, в тени главное украшение комнаты, так называемую «марину» Тернера, на которой были изображены главным образом снасти и гибнущие в волнах люди. Появилось шампанское, потом бутылка доисторического портвейна Джемса, поданные словно ледяной рукой скелета.
В десять часов Сомс ушёл; на вопросы об Ирэн ему дважды пришлось отговориться её нездоровьем; он боялся, что больше не выдержит. Мать поцеловала его долгим нежным поцелуем, он пожал ей руку, чувствуя, как тепло приливает к щекам. Он шёл навстречу холодному ветру, с печальным свистом вылетавшему из-за поворотов улиц; шёл под ясным, серым, как сталь, небом, усыпанным звёздами. Он не замечал ни студёного приветствия зимы, ни шелеста свернувшихся от холода платановых листьев, ни продажных женщин, которые пробегали мимо, кутаясь в облезлые меховые горжетки; не замечал бродяг, торчавших на углах с посиневшими от стужи лицами. Зима пришла! Но Сомс торопился домой, погруженный в свои мысли; руки его дрожали, открывая сплетённый из позолоченной проволоки почтовый ящик, куда письма попадали сквозь прорезь в дверях.
От Ирэн – ничего.
Он прошёл в столовую; камин горел ярко, его кресло было придвинуто поближе к огню, домашние туфли приготовлены, на столике – винный погребец и резной деревянный ящичек с папиросами; постояв минуты две, он потушил свет и поднялся наверх. У него тоже горел камин, но в её комнате было темно и холодно. В эту комнату и вошёл Сомс.
Он зажёг все свечи и долго ходил взад и вперёд между кроватью и дверью. Он не мог свыкнуться с мыслью, что она на самом деле ушла от него, и, словно все ещё надеясь найти хоть записку, хоть какое-нибудь объяснение, какую-нибудь разгадку той тайны, которая окружала его семейную жизнь, принялся рыться во всех уголках, открывать один за другим все ящики.
Вот её платья; он любил, когда она была хорошо одета, даже настаивал на этом – из платьев взято совсем немного: два-три, не больше; и, выдвигая ящик за ящиком, он убеждался, что бельё и шёлковые вещи все остались на месте.
В конце концов, может быть, это просто каприз, ей захотелось переменить обстановку, уехать на несколько дней к морю. Если это так, если она вернётся, он никогда больше не повторит того, что случилось в ту злосчастную ночь, никогда больше не осмелится на такой поступок, хотя это была её обязанность, её супружеский долг, хотя она принадлежит ему. Он никогда больше не осмелится на такой поступок. Она просто потеряла голову, не сознаёт, что делает.
Сомс нагнулся над ящиком, где она хранила драгоценности; ящик был не заперт, он выдвинул его; в шкатулке торчал ключик. Это удивило Сомса, но потом он сообразил, что шкатулка, должно быть, пустая. Он поднял крышку.
Но шкатулка была отнюдь не пустая. В зелёных бархатных гнёздышках лежали все его подарки – даже часы, а в отделении для часов торчала треугольная записка, на которой он узнал почерк Ирэн:
...«Сомсу Форсайту.
Я, кажется, не взяла с собой ни Ваших подарков, ни подарков Вашей родни».
И это было все. Он смотрел на фермуары и браслеты, усыпанные бриллиантами и жемчугом, на плоские золотые часики с крупным бриллиантом и сапфирами, на цепочки, кольца, разложенные по отделениям, и слезы лились у него из глаз и капали в шкатулку.
Ни один поступок, который она могла совершить, который уже совершила, не показал бы ему с такой ясностью все значение её ухода. На мгновение Сомс, может быть, понял все, что следовало понять, понял, что она ненавидела его, ненавидела все эти годы, что во всём, в каждой мелочи они были, как люди совершенно разных миров, что для него не было никакой надежды ни в будущем, ни в прошлом; понял даже, что она страдала, что её надо жалеть.
В это мгновение он предал в себе Форсайта – забыл самого себя, свои интересы, свою собственность, был способен на любой поступок; он поднялся в чистые высоты бескорыстия и непрактичности.
Такие мгновения проходят быстро.
И, точно смыв с себя слезами скверну малодушия, Сомс встал, запер шкатулку и медленно, весь дрожа, понёс её к себе в комнату.
Джун ждала, когда «пробьёт её час», а пока что и утром и вечером просматривала нудные газетные столбцы, удивляя старого Джолиона своим усердием; когда же час её пробил, она принялась действовать сразу, со всем упорством, свойственным её натуре.
В памяти Джун навсегда останется то утро, когда она наконец прочла в «Таймс» под заголовком «XIII зал суда – судья Бентем», что дело «Форсайт против Босини» назначено к слушанию.
Как игрок, который бросает на стол последнюю монету, она приготовилась поставить на эту карту все; возможность поражения не входила в её расчёты. Трудно сказать, как она узнала, что дело Босини безнадёжно (если только ей не помогло чутьё любящей женщины), но все её планы строились именно на этой уверенности.
В половине двенадцатого Джун уже сидела на галерее в XIII зале суда, а вышла она оттуда, когда разбор дела «Форсайт против Босини» кончился. Отсутствие Босини не встревожило её; она почему-то предчувствовала, что он не станет защищаться. Выслушав приговор, Джун быстро сошла вниз, взяла кэб и поехала на Слоун-стрит.